Вы читаете «Вся жизнь впереди», страница 1 (прочитано 0%)
Эмиль Ажар
(перевод В.Орлова)
Сказали мне: «Безумным стал ты
Из-за того, кого ты любишь».
Ответил я: «Вся жизни сладость
Одним безумцам лишь доступна».
Перво-наперво скажу, что на свой седьмой мы топали пешком, и в этом мадам Роза со всеми ее килограммами и одной разнесчастной парой ног полной ложкой черпала повседневную жизнь со всеми ее горестями и заботами. Она напоминала нам об этом всякий раз, когда не жаловалась еще на что-нибудь, потому что в придачу ко всему была еврейкой. Здоровье у нее тоже было неважнецкое, и я, не откладывая на потом, скажу вам, что если кто и заслужил лифт, так это мадам Роза.
Когда я увидел ее впервые, мне было, наверное, года три. До этих лет у человека нет памяти и он живет в неведении. Неведение я потерял в возрасте трех или четырех лет, и без него иной раз приходится туго.
В Бельвиле было полным-полно евреев, арабов и черных, но семь этажей приходилось топать одной мадам Розе. Она говорила, что когда-нибудь так и помрет прямо на лестнице, и тогда мелюзга хором принималась реветь, как оно полагается, когда кто-нибудь помирает. Нас там набиралось человек шесть или семь, а то и больше.
Поначалу я не знал, что мадам Роза заботится обо мне, только чтобы получать в конце каждого месяца чек. Когда это до меня дошло, мне было уже лет шесть или семь, и меня здорово потрясло, что я, оказывается, платный. Я-то думал, мадам Роза любит меня просто так и мы друг для друга кое-что значим. Всю ту ночь я проревел – это было мое первое большое горе.
Мадам Роза заметила, что я не в себе, и объяснила, что родня там не родня – это ровным счетом ничего не значит и некоторые даже уезжают отдыхать, а собаку бросают в саду на привязи, и каждое лето три тыщи собак мрут вот так, лишившись привязанности. Мадам Роза посадила меня к себе на колени и поклялась, что я ей дороже всего на свете, но я сразу вспомнил про чек и с ревом убежал.
Я спустился вниз, в кафе мосье Дрисса, и сел напротив мосье Хамиля – он был бродячим по Франции торговцем коврами и повидал в жизни всякое. Глаза у него мировецкие – такие, что творят вокруг добро. Уже когда я с ним познакомился, он был очень старым и с тех пор только и знал, что старел.
– Мосье Хамиль, почему вы всегда с улыбкой на лице?
– Так я каждый день благодарю Господа за то, что он дал мне хорошую память, малыш Момо.
Мое имя Мухаммед, но все зовут меня Момо, чтоб короче.
– Шестьдесят лет назад, когда я был молод, я повстречал одну девушку, и мы с ней полюбили друг друга. Это продолжалось восемь месяцев, потом она ушла жить в другое место, а я все еще помню об этом, шестьдесят лет спустя. Я ей говорил: я тебя не забуду. Шли годы, и я не забывал ее.
... According to his theory of
history as explained in Chapters XXXIII and XXXIV, the teacher
was at best helpless, and, in the immediate future, silence next
to good-temper was the mark of sense. After midsummer, 1914, the
rule was made absolute.
The Massachusetts Historical Society now publishes the
"Education" as it was printed in 1907, with only such marginal
corrections as the author made, and it does this, not in
opposition to the author's judgment, but only to put both volumes
equally within reach of students who have occasion to consult
them.
HENRY CABOT LODGE
September, 1918
PREFACE
JEAN JACQUES ROUSSEAU began his famous Confessions by a
vehement appeal to the Deity: "I have shown myself as I was;
contemptible and vile when I was so; good, generous, sublime when
I was so; I have unveiled my interior such as Thou thyself hast
seen it, Eternal Father! Collect about me the innumerable swarm
of my fellows; let them hear my confessions; let them groan at my
unworthiness; let them blush at my meannesses! Let each of them
discover his heart in his turn at the foot of thy throne with the
same sincerity; and then let any one of them tell thee if he
dares: 'I was a better man!' "
Jean Jacques was a very great educator in the manner of the
eighteenth century, and has been commonly thought to have had
more influence than any other teacher of his time; but his
peculiar method of improving human nature has not been
universally admired. Most educators of the nineteenth century
have declined to show themselves before their scholars as objects
more vile or contemptible than necessary, and even the humblest
teacher hides, if possible, the faults with which nature has
generously embellished us all, as it did Jean Jacques, thinking,
as most religious minds are apt to do, that the Eternal Father
himself may not feel unmixed pleasure at our thrusting under his
eyes chiefly the least agreeable details of his creation...